«— Пожалуй, говорит, можно. Приеду, говорит, в Москву, зайду в аптеку, куплю всякого снадобья, что требуется, сработаю у себя дома и дам тебе. — Ну, уговорились, где и как встретиться. — Приходи, мол, послезавтра в Патрикеевский трактир, съедим селяночку, поговорим, вспомянем… Я, мол, тебе и пирюли передам. — Хорошо».
Рассказ на минуту был прерван появлением того самого парня, который недавно рассказывал об убийстве. Он проворно сбежал с лестницы и остановился в дверях.
— Ты чего? — спросил у него буфетчик.
— Да ничего, так пришел.
— Обыграли, видно?
— Когда-нибудь и мы обыграем, — ответил парень и, прислонившись к притолоке плечом, стал чесать одну босую ногу об другую.
— Н-ну, говорю, хорошо, — продолжал рассказчик. — Хожу я по Москве, закупаю товар, все честь честью; наконец в показанное время иду к Патрикееву. Прошелся по комнатам — нет моего приятеля. Сел, жду — нет! Жду и час и два; наконец уж и неловко. Потребовал порцию, съел — уходить надо. На грех адреса-то его не спросил. Думаю, надо еще день остаться, потому лекарствие-то уж больно требуется; остался и опять в тот самый час в Патрикеевский пошел — нет! Опять нет. Ну, делать нечего, надо ехать. Поехал… Поехал я не домой, а в город, потому материалу закупал — банки, склянки разные, коробки… Думаю, как-нибудь переночую — в куфне-то уж и печь была и рамы. Вот приехал. Сторож у меня был из мужиков, Родионом звать. Плотников человек десять… Уж спать собрались… Приехал и говорю Родиону: «Поставь-ка, брат, самоварчик!» И вижу я, что что-то как будто он на меня не так смотрит. Все был услужлив, старателен, а тут, вижу, что-то неладно… Не то делает, не то не делает…
Глядит как-то. Сказал я ему: «Поставь-ка вон этот ящик от печки подале, а то как бы от огня не разогрелось, храни бог»… Потому политура была в ящике-то, спирты… Сказал я ему, а он так и выпучился на меня. То на меня глядит, то на ящик. Поглядел, поглядел и ушел. Вот жду его так с четверть часа — нет. Пошел в сени, самовар стоит холодный. Думаю, не за водой ли ушел? Позвал — нет ответу. Истинно чудеса творятся! Достал балык — захватил я его из Москвы фунта два, хороший осетровый балык, восемь гривен фунт, — достал балык, хлебца отрезал ломоть, да на белый-то хлеб положил его, вроде бутерброту, положил, значит, перекрестился и только было, господи благослови, рот разинул, гляжу — как есть вокруг всего дому засвистали в свистки, затрещали, заверещали, а плотники в окна рыла пялят… Бросил я этот бутерброт, сунулся было в дверь, хвать — и наскочил на бляху. И Родион тут, указывает на меня и говорит: «Вот он!» Меня и сцапали человек восемь народу. Сцапали и поволокли… Я кричу, вопию: «Что такое, помилуйте…» — «Там разберут!» — «Хошь одеться, говорю, дозвольте — холод, осень!» — «Там у нас дамского полу нету!»… Вцепились, хоть что хошь! Не понимаю. Думаю — не придумаю. Волокут1 А кругом плотники, рабочие, сторожа, дворники… Господи, боже наш! Что такое, за что? «Помилуйте, вопию, я купец, домохозяин, капитал имею… У меня дети… Супруга…» А мне в ответ: «В Москве у такого-то, мол, вокзала тоже домохозяева жили, тоже с супругами»… Как услыхал народ про это самое, та-а-к и надвигает! Вижу я, дело худо, попал я в кашу, а в каком она смысле — и не знаю… Как про дорогу-то упомянули, так у меня и у самого-то дух замер… Ни в чем не виновен, разрази меня гром, ежели я… Сам со слезьми моими… и кровь свою отдам… Чист пред богом весь, а испугался! «Ну-ка, думаю, какое-нибудь окажется касание, бог его знает? Что такое? Что будет?» Все нутро так у меня и занялось холодом… Думаю: «Храни бог, за жену возьмутся — умрет! Ведь с единого взгляду кончится. А как узнает, тоже обомрет». Окончательно сказать, обомлел и ничего не помню, не понимаю, трясусь, и без шапки… Шел-шел… Вдруг мне и вступи мысль: «А что, как все это одно разбойство? Ведь был же в Москве случай: тоже вот так-то приехали на Рогожское кладбище в полной форме, захватили деньги и уехали, а наконец того оказалось, что приехали воры». Вступи мне это в голову — меня и рвануло за сердце: «Что, мол, я за дурак такой — дался в обман! Ведь дома деньги остались, сот семь с прибавкой… Что же я дурака-то строю?» Как вступило это мне в мысль, думаю: «Не распорядиться ли мне своим средствием?» А вы сами, господа, видите, кажется, не похож я на грудного ребенка… (Рассказчик поднялся во весь свой гигантский рост, тряхнул исполинскими плечами и, стремительно засучив рукав, обнаружил огромнейший кулачище…) Кажется, можно назвать, что имею свой материал? А тут, в таком деле, так у меня сразу прихлынуло силищи во все места: и в шею, и в грудь, и в ноги, и в кулак вступило такое железное расположение духа, что я, недолго думая, ка-ак тряханул, да ка-ак почал лудить, да как почал вклеивать, да как почал конопатить, надставлять да притукивать, приколачивать да засмаливать, как почал раздавать лещей, судаков и осетров кому в нос, кому в лоб, кому в разные места — гляжу: распространено вокруг меня пространство, и стою я, как Минин-Пожарский на Красной площади, в одной рубахе, а народ в прочих местах как рыба бьется на сухом берегу: стало быть, кто головой воткнулся в лужу, кто в плетне застрял, выбивается не выбьется — словом сказать, расшвырял я нечистую силу так, что можно сказать — яко тает воск! Стал я посередке этого самого плац-параду и говорю: «Что вы со мной, разбойники, затеяли?»
Великолепен был гигант-купец в эту минуту, но еще великолепнее был парень, который слушал рассказ купца. Когда купец говорил о том, как он «наклеивал» и «притукивал», делая при этом соответствующие жесты, — и руки, и ноги, и весь корпус парня так и ходили ходенем; смотря на купца, парень никак не мог удержаться от подражания его жестам, двигал локтями, совал кулаками в пространство и не раз попадал в тонкую красного дерева дверь каюты. «Ты что тут дверь-то ломаешь, истукан этакой!» — сурово заметил ему буфетчик; но парень хотя и оглянулся на него, но, видимо, ничего не понял из его слов, да и купец также вошел в такой азарт, что ни на парня, ни на буфетчика, ни на публику, которая не могла удержаться от улыбки, не обращал никакого внимания.