— Всё? — спросил буфетчик.
— А тебе что — мало, что ли?
— Да, — сказал военный, — чорт знает что!.. Дурман какой-то…
— А бывает-с! Перед богом, бывает! — со вздохом проговорил тот купец, с которым буфетчик вел разговор вначале. — И даже оченно частенько… ошибаются!.. Потому ежели человек не знает ничего, не понимает и в то же самое время боится беспрестанно, то все можно…
— А охотников, — прибавил гигант-рассказчик, — чтобы, например, эдаким манером (он засучил рукава), хоть пруд пруди!..
И тут начались воспоминания о разных подобных рассказанному случаях, и скоро в каюте стало необычайно душно — душно не от табаку, которым в каюте действительно было накурено, а именно от этих рассказов, от этой тягостной, ненужной путаницы человеческих отношений, составлявших их содержание. Ненужные ужасы, наивнейшие злодейства, огромные, нелепейшие недоразумения, бесцельные жестокости — все это, группируясь вокруг какого-то наследственного «страха жить», страха ценить белый, короткий день жизни и как бы полной безнадежности дать этому короткому дню какое-нибудь содержание, кроме непрестанной тяготы и необузданной жадности, — все это до такой степени удручало не только голову, а прямо грудь, стесняло дыхание, что желание свежего воздуха делалось неотразимым. Именно воздуха, самого буквального, несмотря на то, что тягота происходила не от табачного дыма….
Не дослушав все более и более разгоравшейся беседы, я вышел. Меня уже давно занимает одно маленькое обстоятельство, о котором я упомянул мельком, чтобы не прерывать рассказа. Когда купец рассказывал о том, что ему предъявляли какого-то незнакомого ему молодого человека, я заметил, что молодой человек, с которым я познакомился на железной дороге, вспыхнул, сконфузился, но, стараясь скрыть этот конфуз, как-то неловко стал надевать пальто и, как я уже сказал, вышел потихоньку из каюты. Заметил я, что, выходя, он старался пробраться между параллельно расставленными диванами, так чтобы рассказчик купец остался у него за спиной. Это смущение и этот прием ухода, в котором не представлялось видимой надобности, невольно заставили меня подумать о том, «зачем он это сделал?» Выйдя на палубу, я думал найти моего недавнего знакомца там, но его не было. Вместо него я наткнулся на парня-убийцу, который шваброй мыл палубу. Увидя меня, он почему-то весело улыбнулся и, оскалив зубы, сказал:
— А ловко купца-то отщекатурили. Дюже хорошо!..
— Чем же? Что ж тут хорошего?
— Ничего… Ловко!.. Иному и этого еще мало!.. Иного-то и не так еще достойно.
— За что же?
— Не делай худа! Они нешто понимают это? Да вот сейчас у нас купец тут один всю реку запрудил и рыбу не пущает. Что ж, хорошо это?
— Как не пущает?
— Да так! Запрудил реку в своей аренде, перепрудил ее, стало быть, поперек, у самого озера, всю рыбу-то и заарестовал у себя… Да ведь что выдумал! железную загородь-то сделал на веки веков! На полтораста верст и нет рыбы… А ведь на полтораста-то верстах сто деревень… Да все они рыбой жили, питались… А теперь вон мызгаются-мызгаются по воде-то, а там ничего нет… Это как — хорошо или нет? Ведь надо ж такую иметь в себе жадность! Помирайте, мол, с голоду сто деревень, только бы мне!.. Нет, они тоже не думают о прочих народах…
— Так жаловаться надо на купца. Он не смеет так делать.
— Ну, жаловаться!.. У него мошна-то, поди-ко, вот как отдувается… Ему выйдет закон, а он его не исполнит — больше ничего… А по-моему вот эдак-то лучше…
— Как «вот эдак»?
— Да вот, как тому… днище-то высадили… Надавал ему хороших, а запруду-то прочь, вот оно и будет без обиды!.. А то поди, пиши бумаги… Ты бумаги пишешь, а он рыбу ловит да продает. Нет лучше, превосходнее, как «своим средствием»… Первое дело — отделал его под орех или под воск, вот он и поостережется грабить-то!..
— Ну, брат, — сказал я, — не вполне ты правильно разговариваешь
Хотел было я поговорить с ним на эту тему, но, взглянув в сторону, увидел молодого человека. Он стоял на берегу и, к удивлению моему, зачем-то звал меня, делая рукою знаки.
Я подошел к молодому человеку, стоявшему на берегу, и он с улыбкой рассказал мне, что именно он-то и есть тот самый Лаптев, который по ошибке попал в историю купца и был принят, также по ошибке, за аптекаря. Он подробно рассказал мне как об этой путанице, так и о своем деле, которое привело его в ту же самую канцелярию, куда попал и купец. Разговаривая таким образом, мы долго гуляли по берегу, а когда стемнело, возвратились на пароход. В буфете продолжались разговоры, слышался хохот, а нам хотелось отдохнуть. Парень-убивец, проникнув в глубину наших желаний, моментально устроил нас в дамской каюте, где никого не было. Он принес нам сюда чаю, две подушки и перетащил на своих плечах все наши вещи, оставшиеся в буфете. Мы стали пить чай и разговаривать.
— Все-таки, — сказал я, припоминая недавний рассказ Лаптева о его деле, — я не понимаю, зачем вы ушли из каюты. Пускай бы купец узнал вас — что за беда?
Слегка улыбаясь, Лаптев молча мешал ложкой в стакане чая и о чем-то думал.
— Знаете, — начал он, медленно отделяя слова, — беды действительно нет, все вздор… Но если б он меня узнал, он бы поглядел на меня… Вот этого взгляда-то я и не могу переносить, то есть еще не могу, а со временем, быть может, привыкну, то есть позабуду впечатление этого взгляда. А теперь он просто дерет меня по коже… Как только поглядит на меня этак какой-нибудь обыватель, так у меня просто жжет всю кожу, точно когтями кто царапает.