В газетах, полученных в тот радостный день, о котором я рассказываю, по обыкновению было все, что придает им способность производить на читателя удручающее впечатление вестями. Впрочем, в последние годы общественные нервы до такой степени изорваны этими удручающими впечатлениями, что решительно отказываются воспринимать их, а в деревне, где ежедневный обиход жизни переполнен явлениями жестокой зоологической, неотвратимой, всеми признаваемой за неизбежную и действительно неизбежной правды (до поры до времени, конечно), нервная деятельность и вовсе оказывается несостоятельной: просто нельзя, нет физической возможности воспринимать все это, и надобно для собственного своего спасения на множество вещей не обращать внимания, будто их и нет и не было. Но зато всякая малость, говорящая, что где-то и в чем-то проявляется и может проявляться хоть капля какой-нибудь правды, не напоминающей зоологической правды дремучего леса, — иногда наполняет душу истинным блаженством. «Стало быть, есть же живые люди! — думается тогда. — Стало быть, не всё кнутовьем, не всё своим средствием»… До чего иногда надо мало современному российскому жителю, чтоб обрадоваться и, ощупав себя, с удовольствием сказать себе: «Слава богу, я жив!» — укажу на подлинный факт, который может быть удостоверен самым точным образом.
На вокзале Николаевской дороги нам пришлось видеть мужика, который крестился и громко говорил: «Дай господи много лет здравствовать начальникам и первоначальникам… на многая лета!.. Пошли им царица небесная!» — «За что так?» — спросили его. «Да вот теперича, дай бог здоровья, хоть загородок нет. Ведь что такое? Ведь не железная дорога была, а тюрьма!» Так было и со мною: меня обрадовали и ободрили такие вести, которые для господ столичных жителей или вообще обывателей городов не имеют никакого значения. Во-первых, я был очень рад, когда прочитал, что солдат, судившийся военным судом за растрату казенного имущества, оправдан. Стоял солдат на часах и от нечего делать стал рассматривать патрон; патрон этот как-то нечаянно выскочил из его рук и упал в грязь, солдат поднял его и стал очищать от грязи, хлопая им по стволу ружья; хлопал-хлопал он так-то, и вдруг патрон от сотрясения разорвало; солдату оторвало палец, а начальство, узнав об этом, предало его военному суду за растрату казенного имущества, то есть за то, что он растратил непроизводительно патрон. Прокурор, подводя статьи закона, доказывал, что солдата надобно посадить в тюрьму на три года, но судьи сказали: «нет, невиновен!» И не поверите, как было это приятно: невиновный оказался невиновным — это так великолепно, что я и выразить вам не могу. На три года!.. За что? — За патрон, который сам растратил у солдата целый палец?.. Но сколько же лет должны сидеть интенданты? Сколько же лет должны бы сидеть те господа, которые растратили три миллиона десятин башкирских лесов и земель? Но правда не умерла. «Нет, невиновен!» — сказали судьи, и я рад, ужасно рад! Но еще больше я был рад другому случаю: в одной из провинциальных газет была напечатана телеграмма, помеченная какой-то станцией железной дороги. Какая станция и какая дорога, это все равно, — важна сама телеграмма, в которой сказано: «Начальник станции отказывается выдать книгу для записывания жалоб. Публика ропщет. Кузнецов». Последние слова телеграммы: «публика ропщет», напечатанные на первом месте подцензурной газеты, были для меня манной небесной. Стало быть, можно и роптать, если начальник станции, обязанный выдать жалобную книгу, не выдаст ее… Господи, да когда же было это видано, и притом когда под этой фразой можно было найти и подпись: «одобрено цензурою, 23 августа»! Да и в самом деле, что же это за мода — не исполнять законнейших требований публики? Просят жалобную книгу, которая должна по закону лежать всегда в пассажирской зале на столе, — и не дают! И это поминутно, на каждом шагу: где только в законе сказано: «не притесняй», там непременно «притеснят» — такая уж мода. Но вот телеграмма: «публика ропщет», «одобрено цензурою» — стало быть, можно роптать!.. Я весь дрожал от негодования на этих «начальников», которые только и знают, что «не дам» да «нельзя», «пошел вон». И посмотрите, какую жалобу хотели записать пассажиры в жалобную книгу. Шел поезд; один из пассажиров, купец, вышел на платформу, и так как был под хмельком, то, по неосторожности, свалился с платформы на полном ходу — свалился с насыпи в сажен шесть вышины. Публика заметила это и обратилась к кондуктору: «Пассажир сейчас свалился — остановите поезд». Кондуктор испугался, но, сообразив, что он «служит», «получает жалованье» и что он поэтому «начальник» вагона, отвечал: «Никак нельзя… по расписанию… с опозданием…» — «Но ведь там человек свалился с откоса на всем ходу!..» — «Нельзя… Надо доложить обер-кондуктору». Обер-кондуктор, видя, что дело серьезное и что на нем лежат обязанности, притом серьезные, так как и жалованье он получает за это, не нашел ничего более серьезного, как сказать: «Невозможно… с опозданием… по расписанию…» — «Человек расшибся, упал с платформы!..» — шумела публика. «Не извольте шуметь! Я вас высажу из вагона! Какое вы имеете полное право шуметь? Я здесь начальник!» Шум и крик усиливался, человек разбитый валялся в яме, поезд мчался, а обер-кондуктор был вне себя от дерзостей, которые ему делала публика. Однако вероятно кукуевская история несколько освежила этой публике представление о самосохранении, и она не унималась; ведь в самом деле с каждым может случиться такая история, а всё только «нельзя и нельзя» — что ж это за правило такое?.. Шум увеличивался, и все искали — «кому пожаловаться». «Кому бы пожаловаться» на публику — искал кондуктор, а публика искала — кому пожаловаться на обер-кондуктора. Наконец нашли. Сидит в первом классе инженер железной дороги, той самой, по которой шел поезд, и читает «Стрекозу». Обер-кондуктор и публика — к нему. Один говорит: «Произносят дерзкие слова — позвольте записать фамилии…» Другие вопиют: «Человек свалился в яму — остановите поезд!..» Инженер становится на нейтральную почву и говорит: «Это не мое дело… Я ничего не знаю!..» Это тоже современная мода: видеть, улыбаться, удивляться и говорить: я ничего не знаю, не имею понятия… Экспонента Зарубина буквально ни за что ни про что арестовали на московской выставке, где у него были выставлены изобретенные им машины, и сколько он ни спрашивал у распорядителей: «За что?» — все отвечали ему: «Я не имею никакого понятия, совершенно не понимаю!.. Какая нелепость!..» — «Так можно уйти?» — «Ничего не знаю! Уйти?.. Нет, нельзя!» — «Но за что ж меня держат?» — «Не знаю! Удивительно, а уйти нельзя»… Господин Зарубин, однако, просто ушел, взял и ушел. Вот и инженер также: «Я ничего не понимаю… Потрудитесь замма-л-чать, иначе я…» Но шум увеличивался, послышались угрозы, поезд остановили, воротили назад и нашли упавшего пассажира с переломленными руками, ногами, ребрами, в бесчувственном состоянии, всего в крови. Публика взволновалась и по приезде на следующую станцию потребовала жалобную книгу. «Нельзя!» — говорит начальник станции. «Как нельзя?» — «Нет ключа…» — «Где ключ?..» — «После, вот уйдет поезд, я вам дам…» — «Как уйдет поезд… Да с поездом ехать надо нам…» — «Когда уйдет поезд»… Наконец послали телеграмму, и тогда выдал книгу, но сказал: «Па-аслушти, стоит ли дря-азги?..» Да, конечно, стоит!.. Как хотите, а в этой истории видно, что «пробуждается» сознание и что пробуждению не препятствуют: публика ропщет — это напечатано, а внизу «одобрено цензурою». Стало быть, еще поживем на белом свете.